Д-р Румен Петков, главный редактор Pogled.info – специально для «Южной службы новостей».

Фото: Pogled.info

Запад не рушится внезапно, а опустошает себя изнутри – демократия остается как форма, но лишается содержания, общества заменяются государством, а будущее – постоянным кризисным режимом. Анализ прослеживает то, как элиты эмансипировали себя от народа, как страх перед свободой граждан превратил Европу в империю без политического сообщества и почему Запад потерял способность руководить.

Демократия как проблема управления

Европа не переживает внезапный крах. Нет ни взрывов, ни танков на улицах, ни официально отменённых выборов. И именно поэтому то, что происходит, опаснее. Потому что разбор не впечатляющий, а процедурный. Кризис происходит тихо – через решения, директивы, регламенты и «экспертный консенсус», за которым демократия постепенно теряет своё содержание, и никто официально не ставит происходящее под сомнение.

В основе процесса лежит глубокое изменение отношения к самой демократии. Из стоимости это превращается в неудобство. От легитимирующего принципа к источнику риска. Массовое участие, социальное давление, коллективная воля начинают восприниматься не как основа политики, а как препятствие для «эффективного управления». Народ всё чаще воспринимается как проблема, а не как носитель суверенитета.

Классическая демократия по своей природе противоречива – она подразумевает столкновение интересов, борьбу идей, острые противостояния. Однако именно такой конфликт начинает пугать элиту. Вместо того, чтобы быть признанной жизненной силой политики, демократия была объявлена источником нестабильности. Политика постепенно лишается права быть ареной борьбы и сведена к административной функции.

Таким образом, выбор между альтернативами заменяется риторикой «другого варианта нет». Решения преподносятся как технически неизбежные, а не политические предпочтения. Инакомыслие теперь является не легитимной позицией, а симптомом некомпетентности, радикализации или морального дефицита. Политический спор был заменён экспертным диагнозом.

Отсюда и ключевая трансформация: представительство было заменено управлением. Политики перестают быть посредниками между общественными интересами и становятся операторами заранее определённых политик. Они получают легитимность не из доверия граждан, а из своей принадлежности к институциональным сетям, процедурам и наднациональным структурам.

Формально выборы сохраняются, но их функция меняется. Всё реже они определяют направление, всё чаще служат подтверждением. Граждане голосуют, но настоящий выбор уже сделан в другом месте. А когда голосование приводит к «нежелательному результату», его объясняют, оспаривают или дискредитируют с моральной точки зрения.

Соответственно, демократия начинает разрушаться изнутри. Институты функционируют, парламенты собираются, СМИ освещаются, но реальный политический контент смещается за пределы досягаемости общества. Допустимое мнение сужается, и всё, что за его пределами, выдвигается как «крайность». Границы того, что является позволительным, становятся новой, мягкой формой цензуры.

В этом процессе отчуждение граждан – не побочный эффект, а логичное следствие. Люди перестали признавать себя в политике и начали воспринимать власть как внешнюю силу. Однако ответ элит – не восстановление связи, а ещё большее регулирование. Чем больше общество уходит, тем жёстче становится правительство.

Демократия достигает своего парадокса: формально она относится к народу, но на самом деле боится его. И когда страх становится главным мотивом, управление неизбежно вытесняет представительство – не как временную меру, а как постоянную модель.

Элиты без общества – рождение власти без представительства

Как только демократия сводится к проблеме управления, следующий шаг наступает почти автоматически: появление элит, которые больше не нуждаются в обществе. Не потому, что общество исчезло, а потому, что оно перестаёт быть источником легитимности. Политическая власть начинает воспроизводиться – посредством процедур, институциональных сетей и внутреннего отбора, которые не нуждаются в реальном участии граждан.

Это ключевой поворотный момент. Элита перестаёт быть представительной и становится автономным слоем, функционирующим над обществом и за его пределами. Она не выражает социальных интересов, а управляет процессами. Её легитимация происходит не через доверие, а через компетентность, подтвержденную самой собой. Таким образом, возникает новый тип власти – власть, которая черпает свой смысл не из народа, а из собственной институциональной замкнутости.

Современная европейская элита глубоко отличается от классических политических элит национального государства. Она транснациональна по своей структуре, культурно однородна и социально изолирована. Её общий язык – это не язык общества, а язык управления, регулирования и «передового опыта». Она мыслит индикаторами, а не судьбами; процессами, а не сообществами.

Подобная трансформация приводит к радикальному разрыву между правителями и управляемыми. Политические решения всё чаще отражают конкретное социальное давление и всё больше следуют логике, внешней по отношению к социальному опыту большинства. Общество начинает восприниматься не как источник власти, а как объект управления, как нечто, что нужно исправлять, воспитывать или дисциплинировать.

Отсюда и новый моральный кодекс элит. Они всё чаще говорят с позиции морального превосходства. Разногласия перестают быть простым различием интересов и становятся моральным недостатком. Гражданин, ставящий под сомнение консенсус элиты, рассматривается как проблемный, опасный или отсталый. Таким образом, социальный конфликт деполитизируется и морализируется.

В подобной модели политика теряет своё горизонтальное измерение. Больше нет столкновения между социальными группами, взглядами и альтернативами. Появляется вертикаль: «знающий» и «невежественный», «ответственный» и «безответственный». Элита позиционирует себя в роли хранителя, а общество – в роли инфантильного субъекта, которым нужно управлять ради его же блага.

Чем больше эта дистанция углубляется, тем меньше у элит возможности позволить себе настоящую демократию. Общество становится непредсказуемым, а непредсказуемость – величайшим врагом управления. Поэтому демократические механизмы начинают восприниматься как опасность. Референдумы – это «риск», выборы – «нестабильность», общественное мнение – «уязвимо для манипуляций».

Здесь круг замыкается: элиты боятся общества, потому что больше не представляют его. А поскольку они его не представляют, они вынуждены управлять им всё более жёстко. Это не моральный провал, а структурная логика – власть, утратившая свои социальные корни, может существовать только как власть контроля.

В результате политическая система начинает функционировать без реальной обратной связи. Коррекции приходят не снизу, а изнутри – через внутренние отчёты, экспертные оценки и институциональные изменения. Общество перестаёт быть корректирующим фактором и становится переменной, которой нужно управлять, а не слушать.

Таким образом, элиты окончательно освобождаются от общества. Им больше не нужна их поддержка, только их повиновение. Демократия сохраняется формально, но реальная власть перемещается в сферы, недоступные для гражданского контроля. Политика осуществляется без участия народа, но по-прежнему от его имени.

Страх перед народом – когда народ становится угрозой

После освобождения элит от государственного устройства неизбежно возникает проблема: народ продолжает существовать. Он не исчезает, не растворяется в институтах, не подчиняется полностью правительственным сценариям. Напротив, он начинает проявлять себя как непредсказуемый, фрагментированный и зачастую неудобный фактор. Именно здесь страх становится главным двигателем политики.

Народ перестает быть источником легитимности, а становится источником риска. Народная воля воспринимается как нестабильная, подверженная «внешним влияниям», эмоциональная и опасная для рационального управления. Вместо того, чтобы быть вовлеченным в процесс принятия решений, народ начинает становиться объектом постоянного подозрения. Отныне демократия терпится только в той мере, в какой не нарушает ранее установленный курс.

Подобный страх не иррационален. Это логический результат разрыва между элитами и обществом. Чем меньше элиты представляют общественные интересы, тем более непредсказуемым становится поведение общественности. А непредсказуемость – величайший враг управления. Государственные структуры могут функционировать только в условиях относительной стабильности, а демократия по своей природе этого не подразумевает.

Поэтому начинается процесс систематического ограничения демократических рисков. Не посредством запретов, а посредством рамок. Не посредством репрессий, а посредством предварительного определения того, что допустимо. Публичные дебаты не запрещаются – они направляются в нужное русло. Политические альтернативы не отрицаются – они маргинализируются. Неправильные решения не отменяются, а объясняются как результат дезинформации или незрелости.

В этом контексте референдумы становятся особенно подозрительным инструментом, так как они забирают решения из рук элит и передают их непосредственно в руки граждан. Именно поэтому их представляют как опасные, поддающиеся манипуляциям или непригодные для «сложных вопросов»: чем фундаментальнее проблема, тем менее желательным становится участие народа в её решении.

Так, возникает парадокс современной демократии: она ссылается на народ как на источник суверенитета, но систематически исключает его из реальных решений. Участие сводится к формальным действиям, в то время как реальная политика перемещается в пространства, недоступные для общественного контроля. Народ присутствует как символ, но отсутствует как активный субъект.

Со временем такая модель порождает новый тип политической культуры. Граждане начинают чувствовать, что их голос не имеет реального значения. Это порождает апатию, но также и гнев. Часть общества отстраняется, другая часть радикализирует свои позиции. Реакция элит, однако, заключается не в переосмыслении модели, а в ещё большем ужесточении её рамок. Чем сильнее общественное недовольство, тем настойчивее оно воспринимается как угроза.

Здесь страх окончательно меняет природу политики. Управление перестаёт стремиться к согласию и начинает стремиться к безопасности. Легитимность заменяется контролем. Политическая стабильность достигается уже не через представительство, а путём минимизации риска вмешательства общественности.

На этом этапе демократия формально продолжает существовать, но лишается своего самого существенного измерения – доверия к народу. Свободные граждане превращаются из субъекта в подозрительный фактор, который необходимо контролировать, управлять им и, при необходимости, ограничивать. Это не отклонение от системы – это её внутренняя логика.

Таким образом, страх перед народом становится самосбывающимся пророчеством. Чем больше демократия лишается содержания, тем более неконтролируемым становится общественное недовольство. И чем более неконтролируемым оно кажется, тем более оправданным представляется ещё более жёсткое управление. Круг замыкается.

Империя без народа: Европа как регулятивная конструкция

Когда страх перед народом становится структурным принципом, политическая система начинает искать форму, которая может функционировать без активного участия общественности. Именно здесь Европа постепенно трансформируется из союза политических обществ в регулятивную империю, для существования которой не нужен народ. Эта трансформация не декларируется открыто, но отчетливо прослеживается в логике институтов, в способе принятия решений и в языке власти.

Классическая империя основана на военной силе и открытой иерархии. Современная европейская конструкция отличается. Она не завоевывает территории, а подчиняет пространства посредством правил. Она требует не идентичности, а конформизма. Она не ищет лояльности, а стремится к эффективности. Это империя, построенная не на общей воле, а на нормативном порядке, функционирующем для себя.

В этой модели политическое сообщество заменяется правовой архитектурой. Суверенитет перестает быть волей народа и становится распределенной компетенцией между институтами, агентствами и наднациональными органами. Решения легитимируются не общественным согласием, а процедурной корректностью. Чем строже соблюдается процедура, тем менее значимой оказывается реакция общественности.

Здесь становится очевидным фундаментальный дефицит граждан. В Европе нет общего политического народа. Есть население, рынки, регулирующие органы и элиты, но нет единого субъекта, обладающего суверенной волей. Вместо этого существует абстрактный «европейский интерес», сформулированный институциональными центрами, не подлежащими прямой демократической коррекции. Этот интерес представляется как универсальный, но редко совпадает с конкретным социальным опытом отдельных обществ.

В результате политика деполитизируется. Конфликты между взглядами и интересами переводятся на язык «конформизма» и «нарушения». Инакомыслие перестает быть политическим актом, а становится отклонением от нормы. Государства, ставящие под сомнение общую линию, рассматриваются не как равные партнеры, а как проблемные элементы, которые необходимо исправлять посредством давления, санкций или моральной изоляции.

Империя без свободных граждан не может терпеть плюрализм в классическом смысле. Она допускает различия только в той мере, в какой они не затрагивают базовый регулирующий консенсус. Все, что выходит за его рамки, обозначается как «отклонение от ценностей», при этом, ценности не становятся предметом реального общественного обсуждения. Таким образом, язык ценностей становится инструментом дисциплины, а не объединения.

Такая модель имеет и другое последствие: политическая ответственность размывается. Когда решения принимаются коллективно сложной институциональной сетью, становится все труднее указать, кто несет ответственность за последствия. Власть повсюду и нигде одновременно. У общества нет никого, к кому можно было бы обратиться с его недовольством, а элиты могут прятаться за «объективными требованиями системы».

Соответственно, Европа постепенно превращается в пространство управления без политической принадлежности. Граждане формально обладают правами, но им становится все труднее осознавать себя частью общего проекта. Отсутствие граждан – это не временный недостаток, а структурная характеристика этой конструкции. И именно поэтому попытки «демократизировать» ее изнутри неизбежно сталкиваются с непреодолимыми ограничениями.

Империя без народа не может функционировать долгое время. Она эффективна, предсказуема и стабильна в краткосрочной перспективе. Но она страдает от фундаментального дефицита: отсутствия политического воображения. Без общества, разделяющего будущее, остается лишь управление настоящим. Регулирование, адаптация, реагирование на кризисы – но нет видения.

Здесь Европа достигает своего внутреннего предела. Она сталкивается не с внешней угрозой, а со своей собственной трансформацией в систему, которая больше не может порождать политический смысл. Империя без свободного населения стабильна, но бесплодна. И именно эта бесплодность подготавливает следующую, самую глубокую проблему – исчезновение будущего как политической категории.

Конец будущего – когда политика теряет горизонт

Империя без свободного общества не может функционировать долгое время и страдает от фундаментального дефицита, который нельзя компенсировать ни регулированием, ни экспертными заключениями: отсутствие будущего как общего политического горизонта. Речь идёт не о кризисе прогнозов или ошибочных стратегических решениях, а о чём-то более глубоком – об исчезновении самой идеи будущего как поля коллективных действий.

Классическая политика всегда была ориентирована на будущее. Она обещала, проектировала, рисковала. Даже когда эти обещания были иллюзорными или невыполненными, они придавали смысл настоящему. Будущее было оправданием жертв, конфликтов и усилий общества. Сегодня этот горизонт исчез. Всё, что остаётся, – это управление настоящим – осторожное, реактивное и лишённое воображения.

В системе управления без свободных граждан будущее опасно. Оно подразумевает выбор, неопределённость и возможность перемен. А перемены – это риск. Вот почему политика отказывается от видений и заменяет их сценариями. Вместо целей появляются показатели. Вместо обещаний – планы адаптации. Вместо политического проекта – перманентный кризисный режим.

Этот переход имеет решающее значение. Управление кризисами не требует участия общественности, необходима только дисциплина. Оно не требует дебатов, а требует согласия. Кризис оправдывает экстраординарные меры, а они, в свою очередь, нормализуют концентрацию власти. Чем дольше длится кризис, тем меньше места остается для политики в классическом смысле.

Будущее сводится к технической задаче: как минимизировать риски, как избежать потрясений, как поддерживать систему в рабочем состоянии. Но общество, которое не может представить свое будущее, постепенно теряет способность действовать. Оно перестает быть сообществом с целью и становится населением, которым нужно управлять.

Этот процесс также имеет глубокое психологическое измерение. Граждане чувствуют, что от них ничего существенного не зависит и политика не предлагает никакой перспективы, только ограничения. Это создает ощущение застоя, истощения, жизни в постоянном «промежуточном» состоянии. Настоящее простирается до бесконечности, а будущее становится абстрактной угрозой, а не обещанием.

Элиты, в свою очередь, адаптируются к такому режиму. Они перестают мыслить в долгосрочных категориях и начинают управлять циклами – избирательными, бюджетными, кризисными. Ответственность сводится к «управляемости», а успех – к предотвращению катастроф. Политическая смелость сменяется институциональной осторожностью.

Но именно здесь кроется величайший парадокс. Отказываясь от будущего, Запад не достигает стабильности, а подрывает её. Общество без перспективы рано или поздно начинает искать выход – иногда радикальный, иногда разрушительный. Отсутствие видения не устраняет конфликт, а откладывает и накапливает его.

Значит конец будущего – это не просто интеллектуальная или философская проблема. Это политический диагноз. Запад теряет влияние не потому, что ослабел экономически или в военном отношении. Он теряет влияние потому, что утратил способность предлагать смысл, который мог бы быть понятен его обществам.

Когда будущее исчезает из политики, остаётся только управление дезинтеграцией. И именно в этот момент становится ясно, что кризис не временный, а структурный. Он касается не отдельных политик, а самой способности системы воспроизводить себя как демократичной и жизнеспособной.

Здесь Запад достигает своего глубочайшего предела. Речь идёт не об ограничении ресурсов или влияния, а об ограничении воображения. И общество, которое не может представить себе будущее, рано или поздно сталкивается с вопросом, стоит ли вообще сохранять то настоящее, которым оно так усердно управляет.

Запад против самого себя – вопрос, из которого нет выхода

После вышесказанного становится ясно, что это не анализ отдельных политик, институциональных ошибок или управленческих недостатков. Это диагноз полной цивилизационной трансформации, в которой Запад постепенно отказывается от самих основ, на которых он был построен. Демократия не упразднена, а опустошена. Общества не разрушены, а лишены власти. Будущее не запрещено, а оставлено.

Глубочайший парадокс заключается в том, что всё это происходит во имя демократии, стабильности и ценностей. Управление без демократии представляется как более зрелое, более ответственное и более нравственное. Контроль легитимизируется как забота. Ограничение выбора – как защита от «плохих решений». Свобода сводится к правильному поведению, а политика – к технической необходимости.

Здесь Запад не просто теряет свой демократический импульс. Он теряет способность различать власть и управление, легитимность и эффективность, общество и население. Когда эти различия исчезают, политика перестаёт быть пространством смысла и становится механизмом поддержания порядка. Однако порядок не является самоцелью. Он имеет смысл только в том случае, если служит обществу, которое видит себя субъектом истории.

Но именно это самосознание и разрывается. Общества воспринимаются не как носители коллективной воли, а как фактор риска, которым необходимо управлять. Народ терпят, но не желают. Допускают к ритуалу выборов, но держат в стороне от реальных решений. Демократия становится фоном, за которым власть функционирует по логике, несовместимой с её смыслом.

В подобном строе элиты неизбежно вступают в конфликт со своими собственными обществами. Это конфликт без линии фронта, без чёткой даты и без драматических событий. Он разворачивается медленно – через отчуждение, недоверие и потерю общего языка. Правители говорят о стабильности, в то время как граждане чувствуют застой. Одни видят порядок, другие – тупик.

Здесь также становится ясно, почему Запад теряет свою привлекательность. Не потому, что другие модели совершеннее, а потому, что она больше не даёт никаких обещаний. Она не говорит «куда идти», а только «как выжить». Она не предлагает будущего, а предлагает управление настоящим. А общество, не видящее горизонта, рано или поздно начинает искать смысл вне системы, которая им управляет.

Вопрос не в том, рухнет ли эта модель завтра. Она может просуществовать долго – посредством регулирования, контроля и адаптации. Настоящий вопрос в том, сможет ли такой Запад вообще воспроизвести себя как демократическая цивилизация. Потому что демократия без демократии – это её полное отрицание.

Запад не был побеждён извне. Он не был порабощён силой. Он отказался от себя – от риска свободы, от политического конфликта, от неопределённости будущего. Во имя управляемости он пожертвовал смыслом, а без смысла власть остаётся лишь техникой.

И здесь возникает вопрос, от которого нет спасения: вернут ли общества право быть субъектами собственной истории – или же они примут свою роль управляемых народов в стабильной, но бездушной конструкции? Подобный вопрос ставит под сомнение не только политику Европы и Запада, но и возможность существования демократии в XXI веке.